Другая бабушка
Как многое, и самое важное притом, понималось тогда без слов, просто через отношение взрослых к происходящему! И как сильно и сразу чувствовалась разница между школой и домом в этом самом важном!
— А не рано ли Вы закрыли вьюшку, Варвара Николаевна, как бы угара не случилось...
— В самый раз, Любовь Тимофеевна, если теперь не закрыть — выстынет дом.
1Ни разу и не случилось угара, если топила голландку Варвара Николаевна, а вот когда уезжала к сыну, к дяде Гене, и топила Любовь Тимофеевна — не раз и не два: болезненное выныривание из властно тянущего назад на дно сна, голова раскалывается на части, тошнит, папа изо всех сил трясёт меня:
— Проснись проснись! — распахивает форточки, приносит пальто, шаль, валенки. — Одевайся, скорее, скорее!
Выводит меня, бабушку и маму — она неправдоподобно, пугающе бледна — на улицу.
Соседи выглядывают, зовут к себе;
— Спасибо, на свежем воздухе скорее пройдет.
Рассветает; день серый, не очень холодный.
Папа в досаде говорит бабушке:
— Ну как же это опять, мама? Ну почему у Варвары Николаевны никогда этого не случается?
Мне жалко бабушку, у неё такое виноватое лицо...
Потом я прихожу к ней в её крохотную комнатушку — и всегда-то там холоднее, чем в других комнатах, а после долгого проветривания — почти как на улице.
— Бабушка, у меня голова ну совсем уже прошла.
Она улыбается мне ласково, бесконечно грустно...
Она приехала к нам последним пароходом осенью 44-го, похоронив мужа Павла Ивановича.
Дедушку Павла Ивановича я не помню совсем, хотя иногда кажется, что помню один эпизод, много раз позже бабушкой рассказанный: у дедушки пропал паспорт; он его выложил на табуретку вместе с прочим содержимым карманов, разыскивая нужную бумажку, отвернулся, слушая сообщение Совинформбюро (шли первые месяцы войны), а когда через пару минут повернул голову — паспорта на табуретке не было; безуспешно обыскали всю комнату; потом заметили, что я то и дело подползаю к валенку в углу и подолгу вожусь возле него, вытряхнули валенок — и на пол высыпались все мои игрушки и прочие сокровища — давно пропавший напёрсток, металлический шарик от спинки кровати и расписная деревянная ложка.
И вот мне кажется, что я эту кучку на половицах помню: деревянная пирамидка с колечками, волчок, напёрсток, шарик, ложка с малиновой розой, книжка с маленькой фотографией (паспорт) и чудесный человечек верхом на олене , в малице и бурках, c блёстками снега на меховой шапке; он был ёлочный, но перед тем, как убрать ёлку, мне давали поиграть с ним.
Однако ж присутствие оленя с наездником в кучке означает, что воспоминание не подлинное, потому что чудесная игрушка прибыла в посылке из Салехарда два года спустя.
(Кроме того комната в воспоминании — не комната в аспирантском общежитии, где мои родители жили до войны, где я родилась и где мною был похищен и опущен в валенок паспорт Павла Иваныча, а комната дедушки Сергея Васильевича, где мы с бабушкой и мамой жили потом (с конца 41-го) всю войну).
Память подтасовала кучку из валенка и занимается подтасовками всё чаще и чаще, сваливает в одну кучу события разного времени и разных мест, и получается как на проэкспонированной дважды, а то и много раз плёнке.
Но пока что в большинстве случаев с нею можно договориться, выделить несомненное, отбросить прилипшее из другого времени и вображённое.
Так вот достоверно: бабушка приехала к нам в 44-м.
Я понимала уже, что бабушек может быть две, это мама и папа единственны, но у каждого из них есть мама и значит — бабушки у меня две и обе настящие; но домашнее уютное тёплое слово бабушка принадлежало с младенчества маминой маме Варе, Варваре Николаевне, как уважительно называли её соседи и знакомые, и назвать вслух бабушкой кого-то ещё я не могла себя заставить. И на ты к взрослому человеку, кроме мамы, бабушки и дедушки, обратиться не могла. Так что бабушка Любовь Тимофеевна долго оставалась «другой бабушкой» и на Вы; обидное для неё прилагательное «другая» с трудом отлепилось только лет через пять, а Вы осталось навсегда.
А ведь кроме меня у неё не было внуков.
Выросла она в большой семье в городе Красный Холм Тверской губернии.
Отец её Тимофей Абкин был земским служащим; оставшись вдовцом с тремя детьми на руках, он спустя несколько лет женился на вдове с детьми и у них были и ещё дети.
Жили бедно, бабушка вспоминала, что одно время у младших были одни валенки на всех и поиграть во дворе зимой бегали по очереди,
но все учились в гимназиях, а братья и в университетах.
Долго помнила её рассказы о гимназических учителях, о подружке Анюте, с которой вместе жили (родители девочек снимали вскладчину угол на двоих), и вдруг всё забыла, сохранились лишь крохи: как трудно было будить по утрам Анюту и как однажды волки бежали за санями, когда бабушка ехала в рождественские каникулы домой в Красный Холм.
Окончив гимназию, бабушка уехала в Петербург учиться на Высших женских курсах.
Зарабатывала на жизнь уроками — приготовишек к гимназии готовила, ходила через весь город пешком на уроки, снимала комнатушку вдвоём с подругой Маришей.
Рассказы её были однообразны: одни и те же эпизоды снова и снова теми же словами, слушая, уже наперёд знала, что дальше будет и когда бабушка улыбнётся; долго помнила многое дословно и с её интонациями — и вдруг как-то внезапно забыла.
А бабушка Варвара Николаевна никогда не повторяла свои рассказы слово в слово, даже когда я просила её рассказать прежде слышанное, — факты оставались те же, но обрастали новыми подробностями, слово за слово рассказы её сворачивали на нехоженые тропинки, запомнились они как-то картинно-песенно, зрительно: Кострома, Волга, парк в имении, где прошло раннее бабушкино детство (отец её Николай Леонтьев служил некоторое время управляющим большого имения); парк особенно хорошо помню, будто сама видела и липовую аллею (сначала воображённые мною липы были похожи на буки, цветущие как боярышник, но жёлтыми цветами — а как долго и каждый раз новыми словами бабушка пыталась «рассказать» мне липовое дерево и дубовое, дубы те забылись, забились настоящими, а липы запомнились, не забились, со-существуют), огромные разлапистые ели, под которыми росли белые грибы, ивы на берегу, окунувшие ветви в воду, и спрятавшуюся под ними купальню, цветник у большого дома и сирень возле флигеля, где жил управляющий; три сестры — Лида, Варя и Манюся, младшие в большой семье, они были неразлучны и позднее, разъехавшись, писали друг другу; помню очень красивым летящим почерком исписанную открытку от семнадцатилетней Манюси из Нижнего в «Кострому собственный дом...»: в нескольких строчках — большой город (Нижний), гастроли какого-то театра, музыка в городском саду и приписка: P.S. Если бы ты знала, Варенька, какая я счастливая!
Лида и Маня в пору моего детства жили в Москве, Маня — у Никитских ворот, Лида — на Волхонке: помню длинный полутёмный коридор, увешанный жестяными корытами, тазами, заставленный шкафами так, что протиснуться трудно, и в самом конце — дверь в её комнату, тёплый свет очень красивой лампы, картины и фотографии, книги, рояль... ой, испугалась — вдруг и рояль перекочевал из другой комнаты, Марии Николаевны или... но вот лиса ручная, которая умела лежать на плечах, притворяясь горжеткой, — она-то уж точно принадлежала экстравагантной Лидии, а не Марии; правда, лису я так и не увидела, а очень ждала увидеть, когда в первый наш приезд в Москву пробирались мы тем коридором к двери Лидии Николаевны.
У неё была машина, она на ней одна ездила в Ленинград и ещё куда-то, очень далеко.
Мария Николаевна потеряла мужа в 37-м (или даже 35-м). (Оказывается, забыла, как звали её единственного сына, а он был со мною так приветлив, когда мы приезжали в Москву).
Лидия Николаевна никогда не выходила замуж.
Когда-то в Костроме Лида была в одном кружке с гимназистом Серёжей Башкировым; издавали подпольную газету, он был редактором, писал пламенные прокламации; в результате этой деятельности попал в тюрьму, где стал писать лирические стихи, адресованные Вареньке; большую пачку его юношеских писем в стихах и прозе бабушка хранила всю жизнь.
Из тюрьмы он вскоре был выпущен с запретом учиться в университетах России и уехал в Германию, где проучился не то два, не то три года — до Первой мировой; в университетскоим городке он был председателем товарищества славян и негров, а однажды ещё и королём Бахусом — призёром соревнований, устраиваемых хозяевами винных погребков: победитель — тот, кто больше выпьет и сумеет при этом написать самый смешной отчёт о ходе соревнований — мог пить пиво и угощать приятелей бесплатно до следующих соревнований.
Когда Германия объявила войну России, он ушёл пешком через Чехию в Россию.
Сохранились фотографии — молодой дедушка с чемоданчиком на плече, улыбаясь, идёт по узкой тропинке через пшеничное поле; пшеница высоченная, с тугими колосьями, много выше, чем на нашем институтском образцовом поливном участке; мне объясняют: «Это Чехия, не Сибирь».
Ещё фотография — дедушка на веранде, накрытый для чая стол, дедушка рассказывает что-то, жест правой руки — дирижёрский взлёт; три барышни в кружевных шляпках слушают его с восторженным вниманием.
— Это тоже в Чехии, у одного из университетских друзей.
Позже ему пришлось удирать из Владивостока, и всё было гораздо серьёзнее — сбежали с другом из-под расстрела, шли через Манчжурию, где тогда свирепствовала холера; почти год тогда бабушка, остававшаяся в Омске с двумя маленькими детьми, не имела о нём никаких известий.
Но давно пора вернуться к другой бабушке.
Как мало теперь я помню о её петербургском житье! Чаще всего рассказывала она одно и то же, что ей особенно приятно было вспоминать, но однажды, когда я училась уже классе в пятом, рассказала прежде не слышанное — о том, как в доме однажды всю ночь шёл обыск (дом, где они с Маришей снимали комнату, был густо напичкан студентами и прочей неблагонадёжной публикой), а у Мариши под кроватью стоял чемодан, который принесли от Нади Крупской, просили подержать с неделю. Как они в своей чердачной комнатушке ожидали прихода жандармов, поднимавшихся с обыском всё выше, обсуждали, не попробовать ли выйти и унести чемодан — но пройти с ним по лестнице, не возбудив подозрений, было безнадёжно, оставалось уповать на то, что прекратят обыск, не дойдя до них. Но жандарм постучал в дверь — и, увидев двух девиц, только извинился и ушёл, не стал обыскивать.
— Как, Вы с Крупской знакомы были?
— Мы с Маришей были в её кружке. Недолго. Мы разошлись с Надей во мнениях.
— В чём разошлись?
— Это тебе не будет интересно.
— А что было в чемодане?
— Откуда же нам было знать, что именно.. принесли, сказали — Надя просила подержать, дня через два после обыска пришли забрали.
— И часто так?
— Нет, однажды только и было.
Уже тогда, а позднее, когда начиталась про курсисток-нигилисток, удивлялась — как всё это революционное сусло не затронуло ничуть её веры.
Она была глубоко верующей православной.
Она вышла замуж за Павла Ивановича и вскоре уехала за ним в ссылку на Урал. Там в конце 1913 и родился мой папа, в Уфимской губернии. Позже они перекочевали в Барнаул.
Когда папа вернулся домой в 45-м, нам дали комнату на первом этаже трёхэтажки, большую, светлую, и мы стали жить там вчетвером, с другой бабушкой.
Но я по-прежнему проводила много времени у бабушки Варвары Николаевны, в соседней двухэтажке. А в конце 48-го нам всем вместе дали квартиру на втором этаже той же двухэтажки. Но не успели мы переехать, как внезапно заболел дедушка. Он лежал в больнице на Водниках, бабушка Варя каждый день к нему туда ходила.
Один раз взяла меня с собой, он очень мне был рад, шутил, он был почти такой, как всегда, только слегка осунувшийся и побледневший. Присылал мне с бабушкой записки — листочек из блокнота с рисунком и парой четверостиший; смешные человечки играли в мяч навылет, вот один промахнулся и вылетел из игры, вот другой, наконец остались двое, самые забавные из всех. Но в тот вечер, когда я ждала листочка с победителем, бабушка пришла поздно, меня уложили спать до того, как она вернулась, и утром рано ушла, А следующим утром в комнату вошла другая бабушка со словами:
— Твоего дедушки больше нет.
Мне было страшно понять, Не верилось.
— Вот, — сказала она ещё тогда, — учат вас, что нет души у человека, — Не верь, есть у человека душа.
Каждое воскресенье, встав раньше обычного, она уходила — уезжала в церковь.
Церковь была в центре Омска, а из Сибаки до городского трамвая в ту пору долго было добираться. Это уж к концу нашей омской жизни трамвайный путь проложили к строящемуся ниже Сибаки городку нефтяников, а вскоре и троллейбус. А до того трамвайчик бегал от Красного Пахаря к Водникам, к трамвайному кольцу, конечной остановке нескольких городских трамваев, он так весело бегал туда-сюда вдоль сада Кизюрина, вдоль ряда высаженных сосен, куда мы с бабушкой ходили шишки для самовара собирать, А иногда ходили встречать дедушку, летом он всегда стоял у открытой двери трамвайчика и издалека махал нам рукой или шляпой. и спрыгивал, не дождавшись, когда трамвайчик совсем остановится...
О чём-либо, веры касающемся, другая бабушка со мной неохотно говорила. Если встречалось мне в книгах что-нибудь непонятное, имена например, которые, как я могла догадаться, были из Библии — я спрашивала у бабушки Варвары Николаевны, она охотно объясняла мне, кто такие Давид и Голиаф, попутно могла вспомнить гимназического учителя Ветхого завета или реплику в споре, или ссылку чью-то на пушкинскую эпиграмму, ещё что-нибудь. А другая бабушка отвечала на такие вопросы сухо, кратко, однажды сказала: «Всерьёз захочешь понять, — найдёшь, где узнать. А из баловства об этом не говорят».
Но помню, как много лет спустя, в Новосибирске уже, когда папа отдал свою первую большую премию детскому дому ( или детскому санаторию для больных костным туберкулёзом, не помню точно), бабушка сказала: «Если человек с людьми по-божески себя ведёт на земле, то и грех неверия его не столь тяжек будет» (боюсь, что после «то и...» не в точности те слова, что она сказала, но за смысл ручаюсь).
Помню её лицо: никогда прежде не видела её такой счастливой.
А как многое, и самое важное притом, понималось тогда без слов, просто через отношение взрослых к происходящему! И как сильно и сразу почувствовалась разница между школой и домом в этом самом важном!
… Учительница поморщилась, ужас и отвращение изобразила на лице, услышав, что ученик запнулся, выговаривая имя вождя, и произнесла очень красиво, торжественно и сделав соответствующее лицо: «Дорогой Иосиф Виссарионович! — и строго обвела класс взглядом, — вот как надо ЭТО говорить!»
Мне понравилось, Придя домой, я попробовала сказать это перед зеркалом, пытаясь сделать такое же лицо, как у неё было; у меня не получилось, Оставив зеркало в покое — только мешает — я принялась повторять снова и снова, добиваясь, чтобы после долгого скольжения ссс — как сани по накатанному снежному склону — гласные округлились и поднялись воздушным шариком -ариоо, начинало получаться, и я схватила маленький треугольный красный флажок и стала им размахивать, помогая гласным должным образом наполниться и взлететь, — и тут увидела другую бабушку, она стояла в дверях и смотрела на меня.. до сих пор помню, как она смотрела — с недоумением, горечью, скорбью, и так, будто ей за меня было стыдно, или так, будто поняла только что — я обречена... И я сразу увидела себя со стороны — с глупым-глупым лицом, орущую и машущую красной тряпочкой на палочке, игрушечным флагом для трёхлетних... и что-то ещё хуже, чем глупость, — заёмное, чужое в этом пафосе...
Бабушка Варвара Николаевна вряд ли бы отнеслась к этому происшествию столь же трагически, но, скорее всего, беззлобно высмеяла бы меня, ещё яснее заставила бы взглянуть со стороны и увидеть смешное в моём поведении.
А по сути... мне теперь трудно восстановить, как оно тогда понималось.
Дома никто не разуверял меня в том, чему учили в школе (кроме однажды другой бабушкой сказанного, когда умер дедушка, об этом уже писала), но разница была очень ощутима...
Помню, как однажды учительница велела поднять руки тем ученикам, у кого родители партийные, и к моему удивлению я оказалась единственной из детей «профессорско-преподавательского состава», кто не поднял руки; и наоборот — ни одной руки в остальной части класса, можно сказать «пролетарской» (хотя настоящего пролетариата в Сибаке не было, но были работники учхозов, маленького кирпичного заводика, затона, уборщицы в институте ); из той части класса сразу двое спросили меня громко:
— А ты почему руки не тянешь?
И учительница переспросила:
— Ты уверена, что твой отец не состоит в партии? И мать?
И в ответ на моё удивлённое «да, уверена» (удивило недоверие), сказала недовольно и как-то презрительно:
— Садись. Спроси дома родителей.
В неприятии официозного казённого пафоса бабушки были единодушны.Варвара Николаевна могла иногда сказать что-то ироничное — не в адрес объекта восхвалений, а — восхваляющего, вообще склонна была замечать несуразное, показное, фальшивое, у неё всегда находились точные слова для этого. Другая бабушка чрезвычайно редко говорила что-либо осуждающее о ком бы то ни было. Самое острое критическое замечание, которое она когда-либо сделала, было: «И всё-таки я должна заметить, что Варвара Николаевна бывает иногда недостаточно демократична». Повод забылся, но, видимо, в своё время сочтён был ею очень важным, и сказано было после долгих колебаний и сомнений, говорить ли...
Зато десятки раз слышала: «Надо отдать Варваре Николаевне должное, она прекрасная хозяйка» или «у неё прекрасная память», или «она превосходно готовит, шьёт, превосходная огородница»... «Отдавать должное» можно было по множеству поводов, у Варвары Николаевны всё ладилось, за какое бы дело ни взялась, — но слова эти («надо отдать должное») мне не нравились.
В новой большой квартире меня поместили в комнату бабушки Варвары Николаевны, самую тёплую и уютную, с дверями в большую с парадного хода прихожую; в окно заглядывали ветки клёна («сибирского», ясенелистого); это была единственная в квартире комната с неказённой мебелью, все остальные кровати, стулья, столы и шкафы были казённые институтские, с инвентарными номерками, как в общежитиях и как у многих соседей, только постепенно что-то покупалось и заменялось на своё; помню первую покупку — большой книжный шкаф со стеклянными дверцами, потом диван... но это через несколько лет, а у бабушки всё было своё сразу: и узенький книжный шкафчик с её любимыми книгами, и буфет с медового цвета стеклом в узорах менее прозрачного сахаристо-белого — затейливо изогнувшиеся виноградные лозы и райские птицы, и ширма с похожим узором шёлковой ткани, и зеркало в деревянной раме с резьбой, и швейная машинка, и абажур — всё знакомое с самого раннего детства бабушкино, только моя кровать казённая, и когда бабушка уезжала, я спала на её большой кровати с валиком в полотняном чехле, украшенном её вышивкой, положенном вдоль холодной, от парадного подъезда отделяющей стенки.
А другой бабушке досталась очень маленькая комната возле коридорчика с чёрного хода, узенькая, чуть шире окна, в ней кровать, тумбочка и табуретка, за ситцевой занавеской вешалка у двери, чисто побеленные стены, голая лампочка свешивается на длинном белёном шнуре с потола; комната какая-то пустая и даже гулкая, несмотря на малую площадь. Помню, предлагали ей полочки прибить к стенке, зеркало, ещё что-то — она отказывалась:
— Спасибо, это лишнее, тесно будет.
Все её вещи помещались в казённую тумбочку. Сверху на тумбочке лежал толстый, но меньших размеров, чем у бабушки Варвары Николаевны, кожаный с металлической застёжкой альбом с фотографиями. Их я тоже любила разглядывать, она охотно показывала, но помню из этого альбома гораздо меньше, чем из восхитительного огромного Варвары Николаевны, а из альбома Любови Тимофеевны помню только вот эту карточку с Маришей и маленьким папой, ещё одну с Маришей, портрет брата Александра в студенческом мундире, его (а может другого брата?) жены Розалии Наумовны и племянницы бабушкиной Нины в юном возрасте; у Нины мы в 56-м гостили в Ленинграде.
Бабушка много читала — от корки до корки все новые номера толстых журналов, всё, что мы выписывали, все газеты и журналы, и в библиотеке брала книги, и что-нибудь перечитывала из нашего всё плотнее заполнявшегося огромного шкафа, среди чаще всего перечитываемого ею — Герцен, Короленко, позже, когда вышли мемуары Эренбурга, не расставалась с ними с полгода. Она очень любила Некрасова, часто читала мне что-нибудь — монотонно, ритмично, помню даже выражение её лица, когда она начинала: «Плакала Саша, как лес вырубали».
А в шкафчике у Варвары Николаевны — Пушкин издательства «Академия» (елизаветинский шрифт, как сейчас помню некоторые страницы глазами), Лермонтов, томики А. Майкова, Фета, Флобер, Додэ. Мы с ней часто ходили в институтскую библиотеку, мне там очень нравилось: огромный зал «в два света» в самой красивой, с полукруглым выступом части старого корпуса. Она брала себе романы Стендаля, Голсуорси, мне — Диккенса, Гюго; Марк Твен ещё в старой орфографии был дома среди книг деда, и Жюль Верн, а русских классиков полные собрания сочинений приобретались родителями в те годы одно за другим, они и были основным моим чтением.
Она редко читала мне вслух, иногда на прогулке вспомнит строчку-другую как-то в созвучии с тем, что сейчас вокруг нас. Как я помню прогулки с нею в Чернолучье, с раннего утра за грибами на весь день или предвечерние над Иртышом, разговоры о разном и изредка стихи! И как однажды у края поля цветущей гречихи после грозы радуга вдруг засияла.
Одним жарким днём — легкие кучевые облачка в бездонном небе, Иртыш на солнце сверкает — вдруг само собой «сочинилось» стихотворение в несколько строчек.. Прибегаю к ней:
— Бабушка, я стихотворение придумала!
— Расскажи.
Рассказываю.
— А вот так не лучше ли будет? — говорит она:
В небе тают облака,
И, лучистая на зное,
В искрах катится река,
Словно зеркало стальное...
— Лучше, лучше, про то же и много лучше, а первая строчка в точности.. Бабушка, какое хорошее стихотворение мы с тобой вместе сочинили!
— Да, хорошее. Только это не мы, это поэт Фёдор Иванович Тютчев за сто лет до нас сочинил.
И продолжила:
Час от часу жар сильней,
Тень ушла к немым дубровам,
И с белеющих полей
Веет запахом медовым.
Чудный день! Пройдут века —
Так же будут, в вечном строе,
Течь и искриться река.
Яндекс.Директ ВОмске
Скоро
Вы довольны организацией движения транспорта в связи с ремонтом моста им. 60-летия ВЛКСМ?
Уже проголосовало 8 человек
Довольны ли вы транспортной реформой?
Уже проголосовало 160 человек
Самое читаемое
Выбор редакции
Интервью с бывшими. Валерий Рощупкин
Родилась в 1940 году в Омске.
Училась в школе 18 города Омска. В 1955 году переехала с родителями в Новосибирск. В 1959 году поступила во вновь открывшийся Новосибирский государственный университет (НГУ).
По окончании университета работала в Институте органической химии и Институте катализа СоАН СССР, а также в редакциях издательства СОАН СССР. С 1990 года работала в Лаборатории молекулярной биологии Медицинского центра Университета Массачусетса.
В настоящее время — на пенсии, живет в городе Линне, недалеко от Бостона (США).
Записи автора
— Психолог
— Коуч, психолог
— Психолог
Яндекс.Директ ВОмске
Комментарии